Дмитрий Шуров — художник из Екатеринбурга, который создает самобытные графические работы и татуировки. Юлия Рыбакова, куратор галереи современного искусства «Арт-Лига», побеседовала с Дмитрием о татуировке, о специфической городской среде и о российской культуре.
Юлия Рыбакова: Можно сказать, что стилистически твои работы складываются из трех составляющих- тюремная татуировка, искусство модернизма, аутсайдер арт или наивное искусство. Подумалось, что ты совместил в своих работах три главные и самые узнаваемые черты российской культуры: каторжная эстетика, авангард и народное творчество. При этом замешал все на надрывном экзистенциализме, схожим с творчеством Егора Летова. Не чисто эстетическая, но в какой-то мере философская история. Насколько осмысленно ты это сделал?
Дмитрий Шуров: Не сказал бы что осмысленно. Сначала я увлекался тюремной татуировкой. Отец у меня художник, и как-то он упрекнул меня в том, что я копирую и лишь пытаюсь подражать. Он сказал: «Попробуй сделать что-то свое, отрази то, что у тебя в башке происходит!». И я начал экспериментировать. Головы, которые я рисую, я рисовал еще в детстве. Я начал это совмещать. Но прорисовку оставлял гравюрную. Методом проб и ошибок я дошел до вот такой вот фигни /смееется/. Я никогда не задумываюсь что это и как это называется. Я просто рисую. Я просто беру бумагу и рисую. Мне не нужно расширять сознание ничем. Все происходит само собой.
ЮР: Значит, стиль выработался интуитивно. Но как-то повлияла среда, видимо?
ДШ: Наверно. Как я уже сказал, отец у меня художник. И все детство я провел в мастерских, видел пьяных художников, видел как они пьют, как они умирают. У многих жизни сложились очень плохо и они умерли в неизвестности. Вообще с детства ничего родители от меня не скрывали, говорили как со взрослым. Поэтому если кто-то умирал, мне говорили об этом. У меня не было радужного детства. Точнее, оно было радостным все равно, но не было изолированным от реальности. И это, наверно, отразилось в том, что я делаю.
ЮР: Какой период времени сформировал тебя? 1990-е?
ДШ: Я на самом деле хорошо жил в 90-е /смеется/. Да, хотя, конечно, я помню когда жрать нечего было, мы жили на даче. Меня довольно рано увезли в деревню, так что можно сказать, что я из деревни. И самого треша я не видел, когда в Екатеринбурге выметали из школ шприцы. Я жил за городом и меня каждый день возили в школу. Какая-то такая у меня жизнь была. Я просто все подмечал, замечал все, что происходит вокруг, на улицах. Когда я стал становиться старше, я покупал бутылку водки, шел к бомжам, отдавал им её и разговаривал с ними. Это были истории о жизни, из электричек, с улиц. Ты опускаешься на дно вместе с ними, общаешься и пропускаешь все это через себя. Это, конечно, отразилось в моих рисунках, когда я стал заниматься татуировкой профессионально.
ЮР: То есть среда, повлиявшая на тебя, была очень разнообразная?
ДШ: Вся семья у меня дружила с теми, кто работал в театрах, с художниками. Получилось что да, моя среда вмещала очень разных людей, от зеков до интеллигенции.
ЮР: Вокруг много было зеков?
ДШ: Наверное как везде. Екатеринбург — это не город зеков. Алкашей было много, это да.
ЮР: Повлияла ли атмосфера и архитектура города?
ДШ: Повлияла разве что на мой алкоголизм /смеется/. Из года в год выглядываешь за окно, а там серый двор и скамеечка, на которой вечно пьяницы сидят, крики раздаются. Город серый, однообразный. Пропускаешь это через себя и ничего, кроме как желания потянуться к бутылке, не возникает. Скучный город, типичная размеренная жизнь. Мало движух. Яркая жизнь там в других проявлениях: слышишь как за стеной муж бьет жену, например. Я живу в депрессивном районе. Мне там хватает сюжетов. Это тоже влияет.
ЮР: Ты сказал, что тебя часто сравнивают с Летовым. Как ты сам это объясняешь?
ДШ: Наверно потому что я попытался делать то же, что и он, только в изобразительном искусстве. Отразить такое своеобразное видение мира. Лет в 12-13 я впервые услышал Летова. Я слушал рэп, а тут мама мне дала его кассету со словами «что за фигню ты слушаешь?!». Я, правда, долго еще слушал и не очень понимал — маленький еще был. Не понимал о чем поет человек, да и музыка мне казалась слишком грязной, гаражной. Потом в какой-то момент меня вставило, я въехал. И Летов теперь всегда со мной — какие бы плечисты я не слушал. Это все тоже откладывается на подсознании. Мне нравится это депрессивное состояние, это меланхолия, которая всегда внутри меня. Через это состояние я пропускаю все и отражаю это в картинах.
ЮР: Ты говоришь о депрессии, но депрессия, как болезнь, склонна «замораживать» человека, а ты активно работаешь.
ДШ: Да, так что лучше я бы сказал так: негатив — это моя энергия и мое топливо. Когда я счастлив, я протягиваю ноги на диване и мне ничего не надо, я ничего не делаю.
ЮР: Твои графические работы вполне самостоятельны. Но когда ты переносишь их на кожу, они словно приобретают дополнительную смысловую нагрузку.
ДШ: Да, это происходит потому, что люди принимают на себя весь груз этой работы. Я хотел бы бить и более тяжелые сюжеты, но люди не соглашаются. Одно дело — понравилась работа, повесил в рамке на стену, а не понравилось — выкинул или сжег. Совсем другое дело — носить её на себе. Не все люди готовы носить на себе такие вещи. Когда человек делает такой тяжелый сюжет на себе это шокирует — ему же всю жизнь его носить на себе, что у него в голове?… С одним человеком, который набил мою картину, я знаком очень хорошо, и я знаю, что у него хватает тараканов в голове. Он нашел в этой картине то, что отражает его внутреннее состояние. Двое других, которые тоже набили больше картины, так же явно что-то укрывают внутри себя, что созвучно настроению этих работ.
К тому же, непривычно видеть на теле картину, а не татуировку. Я к татуировке отношусь как к средству, а не как татуировщик. Есть изобразительное искусство со своими правилами, есть татуировка — и там тоже правила свои, свои сюжеты и техники. А я беру машинку и рисую ей на теле как кистью. Хотя по правилам так делать нельзя, якобы чернила не правильно будут ложиться. В некоторых кругах мои работы называют партаками, и они и выглядят как партак. Но для меня небрежность и «грязь» важны. То есть, для меня это просто картина на коже.
ЮР: Так ты добываешься некоторой «живописности»?
ДШ: Да, совершенно так. И я делаю это осмысленно.
ЮР: Ты говорил что татуировки на лице для тебя особенно интересны. Почему?
ДШ: Не только на лице, но и на видных местах вообще. Просто мне нравится эта эстетика. Мне кажется это красивым, может быть это мое отклонение.
ЮР: Лицо для нас имеет сакральное значение и изменение лица — это всегда своего рода нарушение Табу. Почему, на твой взгляд, существует этот барьер?
ДШ: Потому что ты не можешь это изменить потом. Людям свойственно меняться, одежду можно выкинуть, что-то можно спрятать, но только не лицо. Кроме того, «Лагерный режим» Российской Федерации тоже приводит к тому, что на улице у тебя могут спросить за что угодно. Это и боязнь быть не таким как все, страх того, что кто-то залезет тебе под кожу. Боязнь забить лицо состоит в страхе общественного осуждения. Но сейчас есть тенденция, которая мне не нравится — ребята, которым лет по 15 начинают забивать себе лица.
ЮР: Ты сам весь забит татуировками, но при этом осуждаешь молодежь?
ДШ: Да, потому что они делают это бездумно и их резонно осуждают. Это осуждение в итоге переходит на татуировку в принципе, что не правильно. Осудждают из-за них людей старших: которые делали все обдуманно. Я свою первую татуировку набил лет в 25. У меня были на то свои причины. Лицо можно трогать, когда ты уже определился кто ты есть. Я уже знал кем я буду работать, что я не буду работать в банке, например. Знал, что мне это не помешает в жизни. Хотя сейчас и в банки берут с татуировками на видных местах. Но главное — это уровень осмысления.
ЮР: Сейчас бум на татуировки.
ДШ: Да, это сейчас зашло на рынок. В 1980-е их у нас делали только уголовные элементы или радикальные панки, например. Это была редкость.
ЮР: Наверно помимо рыночных механизмов есть еще более глубокие вещи? Если в какой-то африканской деревне татуировки делаются по одним причинам, то в унифицированном мире мегаполиса татуировка — это способ заявить некую предъявленность к реальности. Ты отличаешься, значит ты существуешь.
ДШ: Да, наверно, это важная мотивация для кого-то. Иной раз делает человек простую картинку, но вкладывает в нее столько смысла! У всех своя мотивация. К каждому в голову не залезешь и говорить тут о какой-то одной тенденции сложно.
ЮР: Твои работы еще очень круто документированы. Стилистически фотографии твоих работ совпадают с татуировками, и являются самостоятельными произведением искусства. Кто, например, помогал делать тебе фотографии для выставки «Юдоль скорби» в Омске?
ДШ: Снимало несколько ребят из Омска. А вообще снимает моя девушка, которая всегда сопровождает меня. Мы вместе работаем.
ЮР: Неожиданный, может быть, вопрос, но как ты думаешь, можно ли отнести твою работу к сфере паблик арт?
ДШ: Влияет ли она на сознание людей? Да, наверно, в какой-то мере. Но интересно, что чаще я сталкиваюсь с негативными отзывами. И они заключаются не в том, что работа плохо сделана. Они говорят: «Все вокруг и так хреново, а ты еще рисуешь такие тяжелые вещи!». Ты их тыкаешь лицом в их же косяки, в негатив. Это людям не нравится.
ЮР: Роль деструктивных образов в искусстве в России сейчас недооценена. Такая разрушающая эстетика как у Летова того же.
ДШ: Да, при этом она будет актуальная пока что-то не поменяется у нас в обществе. При этом, в России такие вещи давят. Это ведь борьба своего рода, а борьба не нужна, нужна покорность. До сих пор все должны изображать радостный соцреализм, патриотизм, рассказывать что все хорошо, что мы первые во всем. А ты показываешь совершенно другую сторону жизни. И это будет притесняться, пока что-то не поменяется.